---------------------------------------------------------------
     © Copyright Лайков Михаил, 1997
     OCR: Дмитрий Лайков 
     Источник: Журнал "Москва", 1997, No 1, стр. 123--144
     Date: 18 Aug 2025
---------------------------------------------------------------

        ХРОНИКА

     Это  хроника  последнего года,  с апреля по апрель.  Я её писал,  бывая
время от времени в деревне Николаевке,  что на Брянщине,  на границе  России
с Беларусью.  По обе стороны  этой  границы  говорят  на одном языке,  живут
одинаковым бытом, одинаковыми заботами, а вообще, если уж скрупулёзно искать
здесь линии границ новейших государственных образований,  то можно выяснить,
что  Николаевка  вовсе  не великорусского и не белорусского,  но от третьего
русского  корня  происхождения,  от  украинского:   основал  её  генеральный
хорунжий Николай Ханенко, по имени которого она названа.  Вероятно, какое-то
поселение здесь было и раньше,  отчего у Николаевки  ещё одно -- разговорное
-- название: Селище.  Всё тут перемешалось, а вернее, никогда и не делилось,
всё это просто  Русь,  середина Руси,  откуда примерно одинаковое расстояние
до Киева,  до Минска,  до Москвы  (в эту сторону  чуть подальше,  но  всё же
не намного).  В 86-м году на Селище выпал радиоактивный град,  который выбил
здесь жизнь до корня. Но кое-какая жизнь здесь ещё продолжается.

        * * *

     Пасхальная полночь.  Далеко  -- беззвучно --  горят  сухие луга,  огонь
шевелится в ночи.  Луга никто  не косит,  и каждую весну  они горят.  Что-то
праздничное есть в этом огне, он вызывает желание петь.
     Тишина.  Когда-то  не так  встречали  здесь  Пасху.  Здесь  был  обычай
в праздничную полночь  стрелять из ружей,  и какое то было торжество,  как я
ждал -- в детстве -- той радости! Как захватывало дух, когда отец наконец-то
брал ружьё  и  выходил на крыльцо.  Дверь  оставалась открытой...  Я  только
замечал,  как из стволов отцовского ружья  -- фух! фух! --  вылетает  огонь,
и глох.  По всей деревне  били  ружья,  лесная Русь  встречала  Пасху.  Отец
перезаряжал ружьё и опять:  фух!  фух!  Потом звенело в ушах и уже вяло было
слышно потрескивание вдалеке последних выстрелов. Теперь тоже звенит в ушах,
но от тишины. Все, кто ещё жив здесь, спят, встречая Пасху.

     И опять я думаю: Боже мой, как быстро, как неожиданно кончилось на Руси
ожидание праздника.  Неужели дух радости,  песенный,  огненный дух  навсегда
отлетел от нашей земли?  Бродит огонь по лугам, огонь вызывает желание петь,
но некому петь.  Давно здесь не поют ни при каком живом огне:  ни при свечах
в церкви, ни возле костров в ночи... Но должно, должно быть в жизни ожидание
праздника, иначе эта жизнь, даже сытая и благополучная, ничего не стоит.

     Ходил  за  молоком  в Артёхов  на  колхозную ферму,  где  заведует  моя
знакомая.  Артёхов --  белорусская деревня,  в четырёх километрах от Селища.
Радиация там слабая, поэтому есть колхозная ферма. На ферме 164 коровы, дают
они в сутки 200 литров молока.  То есть дают они больше, но столько остаётся
государству.  Мяса  от коровы  получается ещё меньше.  Происходит  это  так.
Приезжает  на ферму  председатель  колхоза  (вернее,  СХП,  так  теперь  это
называется),  говорит,  что надо забраковать корову.  Значит,  говядина  ему
понадобилась.   Этот  председатель  большой  любитель  пикников  в  компании
с женщинами и районной администрацией.  Итак,  корову бракуют.  Но её нельзя
забить тут же на месте,  надо отправить в район,  на бойню.  По пути с фермы
на бойню корова худеет самым неестественным образом.  Последняя -- по словам
Любы,  заведующей  --  крупнорогатая скотина была оприходована бойней  живым
весом в 63 (шестьдесят три!)  килограмма.  Кстати,  сам  председатель  весит
170 кг, а звать его Владимир Высоцкий.  Это не кличка, это подлинные его имя
и фамилия.  Колхоз  (извините,  СХП)  по-прежнему  зовётся  именем  Фридриха
Энгельса.  Недавно сей председатель купил себе "джип"  с интересным брелоком
на ключе зажигания, который, если его потерять,  отзовётся сигналом на свист
хозяина.  За  "джипом"  председатель  ездил  в  Москву.  На пикниках  теперь
компания Высоцкого  забавляется брелоком:  кидают в кусты и свистят,  брелок
сигналит. Рабочие в СХП не получают денег уже полгода, хотя им их начисляют.
Тысяч по восемьдесят -- девяносто  в среднем на месяц...  Я спросил:  что же
думает  народ,  чего же он хочет?  Люба ответила,  что  ничего он не думает,
ничего он не хочет.

     Два главных интереса остались у народа: водка и телевизор. Не для всех,
конечно, но для большинства. Характерно: допиваются иногда до продажи вещей,
но я не слышал,  чтобы кто-нибудь  пропил  телевизор.  Телевизор -- алкоголь
посильнее водки.  Народ не знает,  чем занять своё жизненное время,  он  его
просто проводит.  С водкой время проходит  быстрее всего.  Если нет денег на
выпивку, можно включить телевизор.  Когда у здешнего народа появились деньги
на покупки  ценных вещей,  он  стал  обзаводиться  предметом  не  для помощи
в жизни,  но для провождения времени.  Не мотоциклы, бензопилы, холодильники
стали покупать первым делом, а телевизоры.  Даже в конце восьмидесятых годов
на всё Селище  было  пять-шесть мотоциклов  и один мотоблок,  зато почти над
каждым домом торчала телевизионная антенна.

     Ветер, солнце, облака.  Бабочка  трепыхается  на стёклах  веранды.  Дым
стелется над лугами, идёт на лес. Апрель -- это всегда солнце, ветер, дымная
мгла, песок на подсыхающей дороге.

     Дело не в трудностях. От трудностей Россия не пропадёт. Дело, наоборот,
в необыкновенной,  никогда не бывшей на Руси лёгкости осуществления желаний.
Хотите разбогатеть?  Пожалуйста!  Только потеряйте окончательно совесть. Это
же, согласитесь,  нетрудно.  Хотите пропадать?  В любое время дня и ночи вам
водка  для пропадания,  и  никогда ещё  она не была такой дешёвой.  Дело  не
в том,  что жить стало трудно,  не на это хочется пожаловаться.  Дело в том,
что жить стало иногда слишком противно.

     Загавкал пёс,  я вышел  узнать,  кто там.  Паренёк лет четырнадцати,  с
большой сумкой в руке. Спросил, не куплю ли я водки. Глаза ясные, спокойные.
Поговорив со мной, на прощанье переспросил: "Так не купите?"  Побрёл дальше.
Типичное послевоенное дитя. Мы ведь проиграли войну, не так ли? После всякой
войны, горячей ли, холодной ли, остаются бесприютные дети.
     Мать,  узнав, кто приходил,  сказала:  "А, это Романов сын".  Роман был
электриком в Селище. Пил. Повесился. Жена его умерла. Осталось двое сыновей.
Старший пошёл по тюрьмам,  а этот,  Сергей,  живёт в Кургановке сам по себе,
в доме бабушки.  Не пьёт, не курит, держит хозяйство,  умеет делать всё, что
должен делать мужик в деревне.

     Вчера ночью проснулся от бешеного лая Рекса,  нашего пса.  Кто-то ходил
под окнами.  Это  не были  шаги  человека  --  слушком  грузные,  но чьи же?
Вылезать из-под одеяла не хотелось, но пёс рвался с цепи, и кто-то всё ходил
вокруг дома.  Я раздвинул  занавески:  что-то  большое,  тёмное  стояло  под
яблоней, такое же большое прошло мимо окна.  Лоси? Нет, мелковаты для лосей.
Так я и уснул, не поняв, что за звери приблудились к нам. Днём выяснилось --
откормочные  бычки,  которых  распустили  с кургановской фермы  перепившиеся
сторожа  (Кургановка  --  деревня  в семи  километрах  от Селища  в  сторону
России).  Бычков половили, стали считать, наверное, впервые за долгое время,
потому что трёх голов недосчитались.  Возможно,  они пропали в эту ночь,  но
вероятней, что раньше.
     Сегодня ночью тоже на дали спать.  Подъехал трактор,  постучали в окно.
Я открывать не стал,  спросил через окно,  что надо.  "Поросёнка купишь?" --
был  вопрос.  "Откуда поросёнок?"  --  спросил  я.  "С фермы",  --  ответили
честно.  Просили взамен  три литра,  я задёрнул занавеску  и  услышал:  "Ну,
давай за два".

     Брошеный дом. Дверь скрипит на ветру.

     Сидели в доме у Кобячка мужики, выпивали.  Услышали переполох на дворе,
смотрят -- лиса курей гоняет.  Выскочили,  рассредоточились.  Лиса, не зная,
куда деваться,  метнулась  в двери дома,  а там -- туда,  что  показалось её
норой,  --   в дымоход печки.  Застряла.  Мужикам пришлось отставить выпивку
и разбирать дымоход.

     Все  подсудны,  все  ответственны  за свои дела,  нет  не знающих,  что
творят,  ибо последний простец вполне способен осудить другого за то, за что
себе он всегда готов простить.  Это я послушал беседу двух мужиков,  трезвых
сегодня,  осуждающих  такого же,  как они,  но сегодня пьяного,  поломавшего
спьяну руку.

     Вчера на чердаке одной брошенной хаты нашёл икону  Богоматери.  Разбита
пополам  и  скреплена  грубой планкой  и  двумя гвоздями,  пробившими  икону
насквозь.  Должно быть,  женская рука  починила  икону.  По лику  Богоматери
рубец: след топора.  Краска с иконы сошла, и виден словно бы негатив образа.
Богородица  потемнела  лицом.   Какая  бы  там  ни  была  связь  между  этой
разрубленной  иконой  (судя по всему,  из церкви)  и запустением Селища,  но
ясно, что народ, рубивший топором Деву и Младенца, жить счастливо не может.

     Цветёт дикая груша.  Сильно, победно.  Вечером изумительное облако. Оно
не в небе, а в воздухе, и на вершину его надо смотреть как на вершину горы.

     Церковь в Селище разрушали комсомольцы. Народ в основном не участвовал.
Комсомольцы вытащили плащаницу и скакали по ней под гармонь. Бабы проклинали
кощунников.
     Бог не мстит,  но просто так ничего не проходит и воздаётся уже на этом
свете.  Грех  --  отвергнутая  благодать,  человек  сам себе  наносит  урон.
У одного из этих  комсомольцев  (брата старухи,  в чьём доме  я нашёл икону)
потом отнялись ноги,  Зуёвна ослепла  (к старости  стала очень богомольной),
у  Тимофея  Красовского  все  дети  алкоголики,  уголовники,  дебилы...  Что
сталось с прочими комсомольцами,  я не знаю,  они разъехались из Селища,  но
я уверен, что у них тоже не было радостной жизни.

     Время,  которое  длится  на Руси,   и  долго  уже  длится,   называется
безотцовщина.   Сколько  сирот  понаделали  войны,  революции,  перестройки,
разрушенный быт. Н о ещё больше сирот духовных, когда сын при отце вырастает
в духовном одиночестве,  сиротстве.  Отец не учитель, не наставник, в лучшем
случае  кормилец.  В жизни  должна  быть  связь:  отец-учитель и сын-ученик.
На  этой  связи  держится  рост  жизни.  Но  какими  могут  быть  учителями,
наставниками,  мудрецами жизни  эти русские папаши,  забулдыжки,  пузанчики,
телезрители,  чтецы  газет и т. д.  Один мой друг,  человек,  в меру пьющий,
когда у него родился сын,  бросил пить совсем.  Ничего, ни капли.  Он сказал
мне:  "Отец для сына если и может чем-то пахнуть,  то пOтом,  не водкой.  Из
детства помню...  Приходит отец  с работы,  садит меня на колени.  И я помню
запах отцовского пота.  Это запах счастья.  Потом отец стал приходить  домой
с запахом водки. И счастье кончилось".
     Время  безотцовщины  на  Руси  закончится,   когда  от  отцов  запахнет
не водкой, но трудом, потом.

     Один из Селища  работал  инженером  на  Чернобыльской  станции.   Когда
случилась  авария,  он  сразу же  перевёз  семью  сюда,  к матери.  От греха
подальше.  Через несколько дней  Чернобыль  настиг его и здесь.  Повёз семью
дальше куда-то.  Помню,  в конце шестидесятых  здесь ждали войны  с Китаем и
утешались:  "До нашей глуши  никакая бомба  не достанет.  На Москву бросят".
Кстати,  те радиоактивные облака,  которые  искусственно  были рассеяны  над
Гомельщиной и Брянщиной,  при естественном ходе событий могли выпасть именно
над Москвой. Туда их гнали ветра.

     Луг весь жёлтый от одуванчиков. Ни единого пятнышка черноты или зелени,
сплошное золото.

     Хорошо, если учитель -- отец. Но если не отец, то всё равно должен быть
Учитель.  Не книжный, но живой,  от общения с которым можно знать, как жить.
Именно  вот это  "Как жить?",  а не придуманное  литературой  "Что делать?".
Человек ведь может  и ничего  не делать,  но каждый день он  как-нибудь,  да
живёт.  И должен быть Учитель, такой человек,  на жизнь которого хотелось бы
равнять свою жизнь. Это обязательно нужно в юности, в молодости.  Помню, быв
на похоронах Алексея Фёдоровича Лосева,  я подумал:  "Всё, последний Учитель
умер.  Эти учителями уже не будут".  Под "этими" я разумел людей,  пришедших
проститься  с Лосевым,  его учеников и почитателей,  всего  человек сорок --
пятьдесят,  "цвет русской интеллигенции",  как выразился  мой  старший друг,
приведший  меня  сюда.  Да,  это  всё  были  люди  необыкновенной  учёности,
интеллигентные,  порядочные,  воцерковлённые даже,  тот сорт людей,  который
всегда  вызывает у меня  почтение,  но...  Подслеповато щурящиеся  на солнце
глаза,  серая  кожа  лиц,  тусклые  волосы,  опущенные  плечи,   неуверенные
движения...  Племя  образованных,  но  в  каком-то  смысле  пещерных  людей,
запрятавшихся  подальше  от  солнца,  от ветра,  от дождя.  Лосев  тоже  был
книжник,  но это был человек иного племени.  У него было совсем другое лицо,
из  тех  русских лиц,  какие  сейчас  редко встретишь,  из племени  русских,
жившего на горах.
     Должны быть люди, живущие на горах.  Только они и могут быть Учителями.
Есть ли они сейчас  в России?  Иногда кажется,  что огни долины всех сманили
вниз.

     Цветут шиповник, калина, кувшинка.

     Володя Парфёнов,  мужик лет пятидесяти,  узнав,  что  я не пью,  сказал
недоумённо:  "Зачем тогда жить на белом свете!"  И он прав.  Человек  должен
быть время от времени  пьян,  у человека должно быть  не свободное от работы
время, но праздник.  Есть званые на праздник и есть незваные.  А может быть,
всех позвали, но не все пошли, остались дома пить водку.
     Ходил на пруд с удочкой.  На плотине  в какой-то  странной  позе  стоял
Емельянов,  человек  пожилого  возраста.  Я  спросил,  что  с  ним.  "Молока
совхозного попил,  --  объяснил Емельянов.  -- Развели, видно".  -- "Но чего
ты тут стоишь?"  --  "Жду".  Оказалось,  ждёт,  пока  проедет  через плотину
белорусская машина.  Белорусы ездят торговать  в Красную Гору (наш райцентр)
и  проезжают  этой плотиной.  Емельянов  хотел  купить  у них  водки,  чтобы
полечиться от разведённого молока.

     Умерла  жена  старого  Никона.  Отпевали  старухи,  которые всегда поют
на  похоронах.   Они  любители  выпить,   ходят  по  похоронам  и  частенько
напиваются,  старенькие.  У Никона  на поминках  самогон был слишком крепок,
однa  из поминальщиц  упала  на кровать  и  пела  лёжа,  с тетрадки.  Степан
Макаров,  мужик  строгий  и  любитель порядка,  смотрел-смотрел  на "святых"
старух, да потом как гаркнет: "Такие-сякие... Вы мне должны на память знать!
Геть отсюдова!"  И  привстал  из-за стола.  Старухи  кинулись  в дверь.  Там
перепутались,  повалились.  А  Никон  увидел,  что  в доме  творится  что-то
весёлое, закричал песню: "Шумит, бушует непогода..."

     Был  в Красной Горе.  Зашёл  в  книжный магазин.  Мистика,  фантастика,
детективы.  Программа  та же,  что  в телевизоре.  В былые  годы  не выходил
из этого магазина  без пачки книг,  теперь ушёл без ничего.  Через дорогу от
книжного магазина базар. Белорусы, украинцы, вьетнамцы...  Что за деньги они
собирают с местного населения?  Ведь по всему району деньги получают  только
пенсионеры (и то не в срок) и госслужащие,  вот эти бабёнки,  которые бегают
по базару с особой,  появившейся в последние годы ошалелостью в глазах.  Это
вообще характер современной жизни -- ошалелость. Ошалелость мыслей, желаний,
поступков, ошалелость политиков, правителей, прессы, обывателей.  Ошалелость
в надписи на будке,  из которой выглядывает кавказское лицо:  "Куплю долар!!
куплю золато!!! куплю все!!!!!"  Оттиснутые  иностранцами  в сторону,  стоят
робко мои землячки: старухи, продающие молоко.  Платочки, кофты (бабушка моя
носила  ещё  такие  ситцевые кофты),  резиновые  бахилки  на ногах,  денежка
в тряпице.  Я спросил,  почём  молоко,  и  едва  не зарыдал  от чего-то люто
на меня  накатившего:  не то  жалости,  не то  злобы.  Она,  вот эта  бабка,
продаст  (если продаст)  молоко,  половину  из вырученных денег  потратит на
автобусный билет,  а оставшегося хватит на буханку хлеба,  ни на что больше.
И рядом: "Куплю все!!!!!"
     Дом коммерсанта в Красной Горе  (торгует водкой).  Железные,  с висячим
снаружи и внутренним замком ворота, железный забор, колючая проволока поверх
забора, сигнализация, железные решётки на окнах. Не то дом, не то тюрьма.

     Шёл лугами и вышел вдруг на вспаханное поле.  Что такое?  Чьи владения?
Земли ведь николаевские выведены из хозяйственного оборота, их с восемьдесят
шестого года не пашут,  не сеют.  Правда, попытались их попахать,  пользуясь
бесплатностью,  двое  фермеров  из Кургановки,  но  тоже  оставили  в покое.
Не пошли дела у фермеров.  Опять, что ли, решили попробовать?  Пришёл домой,
спросил у отца.  "Это другие фермеры,  --  засмеялся отец.  --  Глава района
и директор из Кургановки". Ну, у этих получится с фермерством, нет сомнений.
Кто в России сам не сеет,  не жнёт,  тот и имеет в закромах.  Поле для главы
района  и  директора СХП  вспахано гострактористами  и  засеяно госсеменами,
а вот фермеры из Кургановки хотели сами потрудиться на земле, обойтись своей
техникой и семенами.  Потрудились -- и разорились окончательно.  Причина  --
проблема сбыта, а вернее, тот же вечный обман крестьянина, на котором стояло
и стоит  это неправедное государство  и вообще  всё организованное воровство
в стране.
     А поначалу думалось,  получится у них,  любо было слушать рокотание  их
трактора в ночи, думалось: "В совхозе-то так не работали!"
     Дадут крестьянину  землю,  опять дадут.  Но тем,  что он произведёт  на
земле,  по-прежнему  будет распоряжаться  государство и посредники,  которые
организуют хитроумную систему сбыта,  заставляющую крестьянина отдавать свой
труд  даром.  И начальники  как владели крестьянством,  так и будут владеть,
облегчив себя  при этом,  скинув  с себя  всякую  ответственность  за землю.
Главное -- владеть крестьянином, а не землёй. Без него она ничего не стоит.

     Элита нации -- главная проблема России. Слабость элиты. Её продажность,
некомпетентность,  развратность.  Благородный элемент  чаще  можно встретить
среди простого народа, не среди так называемой элиты.
     Выведенные  из оборота  николаевские  земли.   Но  выведены  из оборота
(фактически) земли во многих других местах по России.  И вовсе не по причине
радиации.  Наше счастье, наше проклятье -- подземные богатства:  нефть, газ,
руды и пр. Не лучшим нашим желания служат эти богатства. Едва ли не половина
народа так или иначе работает на добычу ископаемых,  едва ли не половина ещё
занята охраной,  дележом,  воровством прибылей от их продажи.  Энергия нации
тратится  не  на улучшение,  благоустройство  земли,  не  на поддержание  её
родительских сил.  Народ, оторвавшийся от земли, вырождается и развращается.
Так развратился и выродился Рим.
     Территория исконного проживания великорусского народа удивительно бедна
на подземные ископаемые.  Наш Промысел -- жить на земле,  быть  прежде всего
народом земли, крестьянским народом.

     Повстречал в лесу Мартыша (это не фамилия, прозвище: здесь почти у всех
есть прозвища,  которые звучат чаще,  чем имена и фамилии).  Он ехал куда-то
на собственной лошади. Мартыш всю жизнь был верующим. По вере своей не пошёл
в армию (это было ещё при Сталине), не вступил в колхоз.  Жил единоличником,
кормился огородом (15 соток) и плотницким ремеслом. Вырастил, выучил пятерых
дочек.  Лет десять назад вдруг разуверился, порубил и сжёг все иконы,  запил
было.  Но опомнился,  опять зажил трезво и собственным отношением  ко всему.
Выпала  радиация,  и  стали  платить  так называемые  чернобыльские  деньги;
отказался  от них,  ответил,  что  от государства  ему  ничего не надо,  сам
проживёт.  И живёт.  Ему под семьдесят,  но он бодр,  здоров.  Завёл лошадь,
ещё одну корову.
     Мартыш и нам рубил дом.  Помню, я нарочно смотрел, как плотники садятся
обедать. Удивительно, странно мне было видеть мужика, который вместо стакана
водки перед обедом крестится на иконы, читает молитву.

     Стоял на пруду.  Из баньки на том берегу  выскочил красный, распаренный
мужик и прыгнул  в воду.  Доплыл  до меня,  вылез на берег,  это был Николай
Трубкин,  соскучившийся по Селищу беженец.  По дороге  шёл  Соточка,  увидел
Трубкина,  свернул.  Они улеглись на травке  позади меня  и стали рассуждать
о  власти.   Рассуждения   мне  показались  бестолковыми,   страннами  даже:
"Коммунисты,  коммунисты...   Надо  было,  чтобы  и  над  коммунистами   был
кто-нибудь.  Чтобы  гонял  их.  Демократы,  демократы...  Надо,  чтобы и над
демократами был... Чтобы гонял..."  Я слушал, недоумевал.  Потом согласился,
что это правильно.  Над всеми  партийными и беспартийными  людишками  должен
быть просто Государь,  просто власть,  которая настоящая на Руси  может быть
только в руках  одного человека.  Россия  ещё  слишком  неустроенная страна,
власти в ней есть ещё что не только охранять, но творить, а дело творческое,
вдохновенное  может осуществляться  только  через человека,  не  через кучу,
партию. Партийность -- это бездарность.

     Детей из Гнилицы, Стаек, Артёхова (деревни в сторону Белоруссии) возили
в Бельгию. По программе реабилитации детей Чернобыля.  Там они жили по домам
у бельгийцев. Теперь бельгийцы наезжают с ответными визитами. На собственных
машинах,  нагруженные подарками.  К Драчу из Гнилицы  приезжают  второй раз.
Семейная  пара:  он  начальник  жандармерии  в  маленьком  городке,  она  --
его жена,  сухая, длинная, как палка.  Живут не в доме Драча,  но в фургоне,
который  притаскивают  с  собой.  В  фургоне  и  кухня,  и  туалет,  и запас
продуктов.  Даже хлеб привозят свой.  Единственное, что принимают из местных
продуктов, -- водку. Особенно любит выпить жена жандарма. Пьёт так, что даже
гниличане удивляются.  Драч,  уже зная вкус гостей,  к этому приезду закупил
два ящика водки.
     Бельгийцы  уговаривают  Драча  отдать им для усыновления младшего сына,
того, который ездил к ним. Папаша Драч раздумывает, дети-то у него ещё есть,
а бельгийцы бездетные.

     Женщины прогнали попа из церкви -- вора, пьяницу, бабника. А перед этим
Зина Тэрманова  несколько раз  уличала  его  в том,  что он не знает службы.
Поп в ответ выгонял её из храма,  на что Зина отвечала:  "Я, батюшка, выйду,
только служишь ты неправильно".  Другого батюшки пока что нет,  за него Зина
Тэрманова.  Церковь здесь в Колюдах,  что в двенадцати километрах  от Селища
в сторону России.  Эта Зина Тэрманова и ещё несколько женщин  из Селища  всю
жизнь веруют и прожили жизнь,  не подчинившись  общему течению.  Причём жили
они не по-сектантски, ни от кого не отгораживались.  Но по-своему,  по вере.
Вне советской власти,  вне демократической власти,  вне газет,  телевизоров,
водки, вне радиации...  Батюшка им, конечно, нужен, но настоящий.  Ещё более
он нужен остальному крещёному, но неверующему населению, которое шелохнулось
было  в сторону церкви,  когда  появился  священник  и  начались службы,  но
посмотрело и опять утвердилось в своём равнодушии.  Настоящие батюшки нужны,
да где их взять? Из-за границы ведь, как иное что, не завезёшь.

     Снова  приехали  в  Селище.   Тишина,  безлюдье.   Какое это утомление,
нынешние русские лица в множестве своём.  Смотрел на лица людей на вокзалах,
в  поездах.  Плоские,  невыразительные  лица,  почти  как  китайские.   Наша
равнинность, что ли, отразилась в их одинаковости? На земном шаре нет больше
таких  страшных  равнин,   как   Восточно-Европейская  и  Западно-Сибирская.
Бесконечность равнины,  бесструктурность рельефа  от Белого моря  до Чёрного
моря,  одинаковые города, одинаковые квартиры,  одно на всех -- телевизор...
Разговоры в поездах: пересказ телевизионной информации.  Это ужас: несколько
десятков миллионов человек в один и тот же час смотрят одно и то же, слушают
одно и то же.  Что делает эта сатанинская штука!  Кто бы без телевизора стал
слушать  рассуждения какой-нибудь вздорной,  легкомысленной бабёнки?  Она бы
без телевизора  не заставила  себя слушать и трёх человек.  Кому бы  в живом
разговоре  нужны были  её убогие рассуждения?  Священника  в церкви  слушает
десяток-другой  человек,   мыслителя   читает   тысяча-другая  читателей,  а
журналисту, ничего толком не знающему, лишь кое о чём наслышанному,  внимают
с волнением и интересом десятки миллионов.  Внимают и становятся похожи друг
на друга, как толпа китайцев.

     В природе современной русской жизни  торжествуют примитивные организмы.
Сложные особи вырождаются или вымирают.

     Возле магазина  ругаются  между собой  Соточка и Кобячок.  Работают они
вместе на ферме:  один бригадиром,  другой поваром (здесь, в Николаевке, ещё
держат телят на выкорм).  Кто-то из них  украл и пропил  без участия другого
последний  мешок  муки.  Выясняют  прилюдно,  кто же  это.  Пьяные,  поэтому
и выясняют.  Народ слушает.  Идёт Нина,  жена Соточки:  "Алкоголики, верните
мне  мешок муки".  Видя,  что  сразу  с двух  не спросишь,  напала  на мужа:
"Алкоголик!  Быстро  неси мешок.  Мне  телят  кормить  надо".  "Пошла на ...
проститутка",  -- ответил муж.  "Да не,  -- не пошла Нина.  --  Счас  возьму
кирпич да по голове".  А Кобячок тем временем как бы уже ни при чём:  "Давно
мне  надо  уходить  с этой работы,  от этих жуликов  и  пьяниц".  А сам  еле
на ногах стоит и спереди весь в муке.

     Весь день  однa за другой  грозы и ливни.  Не  успевают  сбежать  ручьи
от одной грозы,  как  надвигается  канонадой  следующая,  налетает  шквалом.
Человеческая жизнь совсем замерла, торжествует природная.

     Шёл дорогой в лугах,  в траве  что-то  зашевелилось.  Я глянул,  в этот
момент оно выползло.  Это была лягушка-мутант.  Наверное,  такое же ощущение
я бы испытал,  если бы увидел собственные вываленные внутренности.  В первые
годы радиации  мне попадались  караси-мутанты,  но  потом перестали.  Жуткое
ощущение испытываешь от вида этой порчи.

     В России правит журналист.  Не в том даже смысле,  что правит четвёртая
власть,  но журналист  как особый тип человека,  особый склад ума и психики.
Который  ни в чём  толком  не  разбирается,  но  обо  всём  имеет  уверенное
суждение.   Власть  над  умами   журналист   захватил   во  второй  половине
девятнадцатого века,  политическую власть -- в 1917 году,  обновил её в 1991
году.

     Государство, кажется, укрепляется. Сужу вот по чему.  Живёт здесь Панас
Козкин,  дурак.  По-медицински  --  олигофрен,  что ли.  Существо совершенно
природное.  Встретишь его  где-нибудь на краю леса,  он заметит,  испугается
-- ух!  --  и  бежит  домой  спасаться.  За ним  присматривает  сестра.  Все
эти годы  ему  выплачивали  чернобыльскую  компенсацию.  И правильно делали,
человеколюбиво. Но в последние месяцы перестали платить.  Объяснили причину:
у Панаса Козкина нет паспорта, а для отчётности требуются паспортные данные.

     В здешних водах хозяином жизни стал  белый карась.  Раньше его не было,
был карась  красный  --  рыба благородная видом и поведением  по сравнению с
белым.  В пруду теперь красного нет, нет и щук, всех выжил этот прожорливый,
не соблюдающий никаких законов пришелец. Щук он вывел, пожирая икру.  Что-то
подобное  творится  в мире.  Побеждает тот,  кто поражает  потомство врагов.
Так  Америка  выиграла   идеологическую  войну  с  Россией.   С  поколением,
победившим  во Второй мировой войне,  ничего  нельзя было сделать,  но можно
было поразить потомство победителей.

     Раннее утро,  я стоял  на пруду.  Прошли  к Кобячку  братья Красовские.
У Кобячка  дочь работает на спиртзаводе,  и он торгует спиртом.  Прошёл Валя
Красногорский,  Красногорский  потому,  что родом  из Красной Горы;  недавно
вернулся из заключения,  поселился в Селище,  где  не все ещё покинутые дома
разрушены.  Показался Никонов, бывший ветфельдшер,  теперь пенсионер.  Через
полчаса пробежала с палкой его жена Нина. Погнала мужа обратно, приговаривая
(имея в виду  меня  и Николая Сусанича,  тоже с удочкой):  "Люди с утра рыбу
ловят, а он..." Посмотрела в моё ведро и завыла на мужа: "А Семён ты дурной!
(Это в роду Никоновых был такой придурок.) А Борец ты такой-сякой! (Пьяница,
умерший  от  водки,  из  этого же  рода.)  Ты  погляди,  сколько  люди  рыбы
наловили".  Никонов, отводя глаза:  "Какая там рыба... Один карасик".  Нина:
"Полведра рыбы уже наловили!" И палкой по спине.
     Никонов  спился на своём ветеринарстве.  Уже перестав практиковать,  но
оставшись с привычкой  после каждого укола  выпивать по стаканчику,  он брал
шприц, заряжённый кипячёной водой, и шёл делать профилактику свиньям.  Потом
его разоблачили. Позавчера он поехал в Кургановку за центрофугой для выкачки
мёда.  Лошадь взял у Сусанича.  Вечером лошадь сама привезла Никонова к дому
Сусанича.  Центрифуги  на возу не было,  не было на Никонове  его всегдашней
кепки.  Нина  нашла  эту кепку  на придорожном кусту,  а центрифугу,  видно,
стянули с воза  в Криничном или Рубанах,  через которые  возвращалась лошадь
с Никоновым.

     В Краснополье  (ближайший райцентр  в сторону Белоруссии)  видели  попа
и прокурора,  пьяных,  идущих в обнимку,  с песнями по улице.  Обоих недавно
выгнали  со  службы.  Прокурора --  за совершенное ничегонеделание,  попа --
за танцы в церкви.

     Я рос в захолустье, в нищете,  но у меня никогда не было страха,  что я
по рождению  обречён на пожизненную нищету и прозябание.  Наоборот,  я знал,
что у меня есть возможности переменить жизнь,  что это  вполне в моих силах:
стать врачом,  юристом,  офицером,  учёным --  да кем угодно!  У сегодняшних
деревенских детей этого выбора нет.  Потому нет,  что престижное образование
становится доступным  лишь богатым,  а ещё  потому, что  окончательно гибнет
школа в деревне.  Теперь  в деревенских школах  разве что  беглые каторжники
не преподают.  В Гнилице,  например,  преподаёт деваха,  сдавшая своего сына
в детский дом.  Пьёт,  курит  и  т. п.  Сама  она  из  Могилёва,  скурвилась
с каким-то бизнесменом из Краснополья,  тот сказал, что женится на ней, если
она отдаст ребёнка в детдом. Сдала. Ещё в этой же школе преподаёт литературу
и язык  в старших классах  нянечка  из детсада.  Тоже пьёт,  курит  и  т. п.
И подобным образом обстоит дело  не в одной Гнилице.  В моё время в сельских
школах преподавали хорошие учителя,  по самому большому счёту хорошие.  В то
время в деревне уже не было церкви, но была ещё школа, были библиотеки, были
в райцентрах магазины с хорошим и доступным по цене подбором книг...  Теперь
не осталось ничего,  один телевизор.  В сельской России вырастает поколение,
которому ещё меньше,  чем моему поколению,  есть что делать в родной деревне
и  почти нечего выбирать  из иных жизненных перспектив.  И вот  сказали мне:
пал тоталитаризм, наступила свобода.  Согласен, но спрошу:  свобода выбирать
жизненное дело не подлиннее ли свободы голосовать за ту или иную партию?

     В  Стайках  расформировали  ферму,  коров  перегнали  в другие деревни.
Стайковские доярки не могут доить коров по нескольку дней подряд -- пьют.

     Здесь  хорошо то,  что мало людей.  Но  иногда  и здесь  от них  некуда
деться. Сегодня Рекс осип, гавкая на гостей.  Сначала подъехала сенокосилка,
тракторист  попросил  позволения  оставить  её  на ночь  возле  нашего дома.
Подъехал начальственный "уазик",  некто в шляпе попросил ведро,  сказал, что
мясо будут варить.  В "уазике"  сидело  ещё  две шляпы;  видно,  подстрелили
что-то,  едут  посидеть у костерка.  Подъехала  ещё одна сенокосилка,  в дом
зашёл кто-то в тельняшке,  воняющий водкой,  поздоровался за руку,  спросил,
как дела,  объяснил,  что ехал мимо, решил зайти.  Уехал.  Кто он был? Зачем
заходил?  Вечером приехала целая ватага. Я был один дома, сидел перед окном,
смотрел сквозь сад, как потухает солнце.  На дороге, что за садом, показался
трактор с тележкой, в которой сидело человек пять-шесть.  Они что-то кричали
трактористу  и показывали  на наш дом.  Завыл,  захрипел  Рекс.  "Да что это
такое!" -- закричал я.
     Это было вот что.  Предводитель ватаги, бодрый мужичок в костюме-тройке
и резиновых сапогах,  объяснил мне,  что он  мой родственник,  что зовут его
Костей,  приехал  он  "с Украины",  беженец,  живёт  пока что  в Краснополье
у дядьки, ищет работу в России, и едут они в Красную Гору, но ночевать будут
у нас.  "А это мой шурьяк,  --  хлопнул Костя  по плечу  какого-то длинного,
унылого человека.  -- Он тоже беженец.  С Молдавии. Румын".  "А эти кто?" --
зачем-то  решил  я  узнать  про остальных,  по-прежнему  сидящих  в тележке.
"Клык, Бармалей, Пиздарик, Шарлатан",  --  перечислил всех Костя,  показывая
на каждого пальцем.  "Шарлатан?" -- переспросил я, видя в тележке только три
головы. "Он там, -- показал Костя. -- Лежит".
     Я отослал этих гостей на пруд, куда ушёл удить рыбу отец, а сам замкнул
дом  и убежал  в лес.  Вернувшись,  узнал,  что батя  отказал им  в ночлеге.
Оказалось, Костя с шурьяком-румыном уже как-то ночевали у нас и шурьяк ночью
обгадил простыни.  Мать и отца, брезгливых, как все крестьяне,  выворачивало
потом весь день.
     А  в сумерках  подъехала и остановилась  возле дома  лошадь.  В повозке
лежал человек.  Мать  узнала в нём  какого-то  Ваську Киргиза  из Ларневска,
хлестнула лошадь прутом,  та поплелась дальше  к Ларневску  (семь километров
от Селища в сторону России).

     Петров день. В Красной Горе базарный день. В автобусе страшная теснота.
В основном женщины.  Пихают друг друга,  жмут,  не остерегаются.  Потому что
не беременные.  Странно  видеть  множество  женщин,  среди которых  ни одной
беременной.  И в деревне перестали рожать.  Такое нынче время -- бесплодное.
Бесплодие на детей, бесплодие духовное, культурное...

     Узнали,  что Костя, который несколько дней назад заезжал к нам,  теперь
под следствием.  Зарезал  в пьяном разговоре  своего шурьяка.  Мать сказала:
"Я видела, что не работу они ищут, нет, не работу".

     Оказывается,  Агафья Кузьмова не получает пенсии,  хотя трудового стажа
у неё лет шестьдесят.  И какого стажа!  Как страшно трудились  в своей жизни
эти Агафьи Кузьмовы.  К примеру,  после войны  была  норма трудодня:  серпом
сжать двадцать соток жита, связать его в снопы и составить в бабы.  Какая бы
женщина сегодня выполнила такую норму!  Агафье, чтобы получать пенсию,  надо
было выправить паспорт (она всю жизнь была беспаспортной),  оформить  другие
документы -- в общем,  походить по начальству.  А это  для людей типа Агафьи
-- смерть душевная.  Для неё жизнь -- огород, козы, лес, Бог (она верующая),
и  если  по собственной  воле  можно  не  ходить  по  начальству,  то  лучше
не ходить.  И она сказала: "А, нехай... Всё равно Василь отберёт и пропьёт".
Василь -- её брат,  но моложе лет на двадцать пять.  Это уже человек другого
типа, следующего поколения.  Такие не то что от своего откажутся,  но чужого
с удовольствием прихватят.

     В истории   советского  государства   уже   было  явление   с названием
"перестройка".  Этим  словом  в начале  тридцатых годов  назывался  массовый
переход  старой интеллигенции  на позиции ВКП(б).  Перестройка восьмидесятых
годов то же самое: массовый переход интеллигенции на иные позиции.  Бродячее
стадо, переходящее с пастбища на пастбище... Хорошо подкормить интеллигенцию
-- и  она  одобрит  любую  власть.  Одобрила  власть  гонителей  духовности,
одобряет и власть её растлителей.

     Иван Ильич,  бывший мой учитель по физкультуре и труду,  перед бегством
из Селища сказал: "Уезжаю навсегда из родных краёв". И однако же его сегодня
всем желающим  можно видеть в центре Селища лежащим под лавочкой у магазина.
Сегодня  страшная жара,  липнут оводы.  К вечеру  все оводы  в Селище  будут
пьяные. Там же, недалеко от лавочки, лежит и пьяный Соточка.  Видели, как он
шёл-шёл,  потом махнул на всё рукой и рухнул.  Над Иваном Ильичом и Соточкой
неподвижные облака. Стоят в небе, как некие торжественные письмена.

     Государство США создали юристы и торговцы.  Россию -- военные. Все наши
цари были военные.  Троцкий,  Сталин,  Хрущёв,  Брежнев  имели  военный опыт
и высокие воинские звания.  Правление  последних десяти лет -- это правление
вполне штатских людей. За эти десять лет Россия, не воевав, оказалась в роли
страны, проигравшей войну:  с армией, превращённой в милицию,  с разрушенным
хозяйством, с деморализованным населением.

     Мальчик,  внук Мартыша,  на развалинах в центре Селища.  Нашёл какое-то
стёклышко,  смотрит.  Бросил.  Что-то ещё нашёл, положил в карман.  Из детей
он один здесь. Живёт постоянно у деда.

     Европейский дом  начал выстраивать  рыцарь,  закончил ростовщик.  Потом
к этому дому захотела пристроиться флигельком Россия.

     Шёл с рыбалки,  поздоровался с Левым,  сидящим на скамейке  возле дома.
У Левого нет руки, поэтому такое прозвище. К нам подошёл Коля Тадик, живущий
по соседству с Левым.  Коля,  что называется,  простой умом человек.  Увидел
мою удочку,  заволновался:  "Хорошая вещь... Ай-я-яй! Хорошая вещь".  Узнал,
сколько  стоит  и  можно ли  купить  на  базаре  в  Красной Горе.  "Рыбалкой
займёшься?" -- спросил я.  "Не... Я рыбу ловить не умею".  -- "Зачем же тебе
удочка?" -- "Хорошая вещь.  Поставлю,  пускай стоит".  Побежал в дом.  Через
минуту оттуда послышались крики,  ругань.  "С кем он?" -- удивился я,  зная,
что  Коля  живёт  один.  "С женой,  --  объясняет  Левый.  --  Вася Ларчихин
из Гнилицы привёз.  Такая же, как Коля, да ещё кривая и хромая.  Но два раза
замужем была!  Вася её напоил и решил Коле отвезти. Говорит, что они, дурни,
по одному живут,  пусть вместе будут".  В дому  у Коли  по-прежнему кричали.
Донеслось: "Купим две удочки! Поставлю, и пускай стоят".
     А что,  вполне разумно.  Не глупей,  чем многие делают,  покупая всякие
двухкассетники, видео, компьютеры и пр.  По тому же принципу: "Хорошая вещь!
Поставлю, пускай стоит".
     Хожу по лесу,  пинаю жестянки, бутылки.  С ума сойти!  Глушь, безлюдье,
но и здесь всё замусорено пустыми банками, склянками, пакетами  и пр.  И это
в основном мусор последних лет.  Который будет валяться,  не сгнивая,  века.
Та  Россия,  что  исчезла  восемьдесят лет  назад,  не оставила  после  себя
ни мусоринки,  только  произведения  искусства.  Всё-таки  то  была  истинно
культурная цивилизация, то есть не оставляющая после себя мусора.

     Возле  Селища  разбилась  машина.   Ехали  с торговли  в  Красной Горе.
Запомнилось:  в крови  на асфальте  бумажные  деньги.  Погиб  молодой мужик,
женщина, ехавшая с ним, только поцарапалась.  В Селище тоже умирают те,  кто
помоложе, и мужики.  Старухи, которых я с детства ещё помню старухами, живут
и дальше,  словно  не стареют,  это всё  возраст  десятых и двадцатых  годов
рождения. Остальные возрасты сыпятся, как лист осенний.  Сколько уже погибло
и умерло моих сверстников.  Вчера в районной газетке прочитал два некролога:
коллективы  соболезнуют  своим  сотрудницам  по поводу  безвременной  гибели
мужей.  Такие объявления  почти в каждом номере газетки,  я  как-то случайно
обратил на это внимание, а потом стал следить. Войны нет, а женщины остаются
вдовами,  дети -- сиротами.  Словно какой-то закон  исполняется,  словно эти
мужики  были рассчитаны на истребление,  на войну,  что ли.  Я в оставленной
николаевской школе нашёл дневник зачисления учащихся, где имя, год рождения,
пол и т. д.  Посчитал:  мальчиков, родившихся с начала шестидесятых по конец
семидесятых,  гораздо больше,  чем девочек.  Но сколько из них  уже погибло!
В  той  же  вчерашней  газетке  я  прочитал,   что   за  последний  месяц  в
красногорском роддоме родилось двадцать пять мальчиков и тринадцать девочек.
Не в предчувствии ли  какого-то  невиданного  истребления  природа произвела
мужского пола в полтора раза больше, чем женского?

     Приехали немцы.  Мать понесла им на обследование карасей, что я наловил
утром.  Немцы замеряют уровень радиации в почве, в продуктах, в людях. Немцы
опять раздали нательные дозиметры,  мать сказала,  что попросила и для меня.
Я снял с дозиметра цепочку,  она новая,  а та,  на которой мой крестик,  уже
потёрлась.  Я ношу крестик на немецких цепочках  все последние годы,  потому
как немцы приезжают сюда  регулярно.  Им  это интересно,  им  всё интересно,
а  тут  уникальный  случай,  в Германии  ведь  вряд ли  Чернобыль  случится.
Наши обследователи не ездят. Не интересно? Или денег нет?

     Мужики стоят на цвинтаре,  толкуют.  Тут  они всегда собираются,  чтобы
пообщаться.  Помню из детства,  отец,  если ему нечего было делать,  говорил
всегда: схожу на цвинтарь.  Цвинтарь -- это кладбище при церкви, в Селище --
просто место, где стояла церковь.  Церкви давно нет, но тяготение собираться
сюда  осталось  даже доныне.  Собираются,  толкуют,  ждут чего-то,  начинают
томиться...  Место-то  всё равно  пустое,  пришли,  но  делать-то  всё равно
нечего.  Что же делать?  Начинают  сговариваться  на бутылку.  Сколько здесь
выпито бутылок! Это всё молитвы непрочтённые, песнопения неспетые.

     Зреют яблоки, падают с шумом в бурьян, которым заросли сады.

     В Селище из Стаек приехали комбайнёры.  Бросили колхозное поле,  решили
подкалымить.  Люди  в Селище  в последние годы  опять  стали  сеять жито. На
следующий день со следствием  приехал стайковский председатель.  Комбайнёры,
естественно,  отрицали  малейшую  свою  виновность.  "Что вы мне брешете! --
закричал председатель.  --  Откуда  у вас  деньги,  что  вы  последнюю водку
в Гнилице скупили!"  И показал  на руки  комбайнёров.  А тем  против  такого
аргумента сказать нечего.  Им в гнилицком магазине пьяная продавщица продала
и последнее:  три  бутылки водки,  помеченные  особым  красителем  на случай
воровства. Краситель не смывается, и комбайнёры с печатью вора на руках.

     Ловил карасей.  На берегу,  недалеко от меня,  лежал  мертвецки  пьяный
Емельянов.  Марья,  жена  Емельянова,  в  его кепке  носила  воду  из пруда,
отливала мужа.

     Заехал  старинный  мой друг  Миша  К.  Учились  в одном классе.  У него
собственная  "Волга"  (на ней и приехал),  скомканные доллары  в "бардачке",
дорогое ружьё. Привёз патроны. Мы пошли на уток. Миша не стал переодеваться,
сказал: "Мы краем пройдём..."  Утка упала в камыш, и Миша полез за ней в чём
был,  в фирменных штанах и ботинках.  Вылез в торфе по пояс,  но  с сияющими
глазами.
     В школе  его  дразнили   Американцем.   Двенадцать лет   он  проработал
в Норильске,  всё, что заработал,  обесценилось в инфляции,  после чего Миша
посчитал  себя  свободным   от  всяких  обязательств  перед  государством  и
обществом.  Впрочем,  вряд ли он строго держался этих обязательств и раньше.
Вообще, он человек, способный переступить через многое,  но вот что я должен
сказать:  я не много знаю людей,  на которых  мог бы положиться так же,  как
на Мишу, в том случае, если он пообещает что-то, скажет слово.  Это какая-то
новая  мораль:  вольное  отношение  к  традиционным  заповедям,  но уважение
к собственному слову, соблюдение его.
     Миша К.  уже  пенсионер.  Мышцы  буграми,  волосы  густые,  без  единой
сединки,  зубы белые, плотные,  одним словом,  пенсионер.  Отец мой спросил,
какая же у него пенсия. Миша ответил и, увидев, каким недоуменным стало лицо
отца,  захохотал,  похлопал его по плечу:  "Дураки вы, батя,  были".  Он это
сказал,  имея  в  виду  и  своего отца  Николая  Денисовича,  трудовой  стаж
у которого был в несколько раз больше сыновьего,  но который до пенсии так и
не успел  дожить.  Именно  мёртвого  Николая  Денисовича  я  впервые  увидел
в выходной одежде,  в костюме и белой рубашке,  а так видел всегда в одном и
том же -- в промасленной спецовке (он был тракторист).
     Миша достал из  "Волги"  заграничную водку,  под неё отец мой рассказал
случай,  бывший с Николаем Денисовичем в молодости.  На какой-то гулянке  он
перепил  и едва не умер.  Спасал его  Василий Семёнович -- ветврач,  помогал
мой отец.  Ещё были  Камерад и Факир (прозвища мужиков),  которые переживали
и сочувствовали,  причём каждый в силу своего темперамента.  Камерад убеждал
ничего не чувствовавшего Денисовича:  "Ты, камерад, держись.  Три минуты ещё
продержись, камерад".  Факир  ни на что  не надеялся и советовал  вспотевшим
спасателям:  "Мужики,  не мучайтесь зря.  Конец Денисову".  Когда  Денисович
открыл глаза,  Камерад  подскочил  к Факиру  и  хлопнул  его  кулаком в ухо:
"На тебе за Денисова, гад".

     Было  время,  до армии,  я  вместе  с Камерадом  пас  совхозных  коров.
Замечательное  было время  --  лето и осень,  необыкновенного солнца  лето и
осень.  Я брал с собой томик Блока и читал,  сидя на коне, отпустив поводья.
Конь ступает себе  вслед стаду,  ты покачиваешься,  покачиваешься,  очнёшься
от  стихов,  взглянешь:  солнце!  Солнечно  в небе,  в речке,  вдоль которой
растянулось  стадо,  в  кладбищенской роще  на пригорке,  в солнечном сиянии
силуэт мужика на коне.  Это Камерад. Как-то, поинтересовавшись, что я читаю,
он сказал с таинственным видом: "Вот у меня есть книжка!.."  Камерад большой
любитель напускать таинственности, но я понял: книжка есть.  Помню, мы пошли
за ней  ночью,  через сад,  в котором стоял старый дом,  давно  пустой,  дом
Данилы, покойного тестя Камерада.  Электричества там не было,  Камерад зажёг
свечной огарок.  Я увидел  полку с бумажной рухлядью,  мне стало скучновато.
Но мой друг поискал в рухляди  и нашёл книгу в кожаном переплёте.  Он что-то
шепотом заговорщика объяснил мне, я раскрыл книгу и впервые прочитал начало:
"От  Матфея  Святое  благовествование".  Тесть Камерада  был дьяком  в нашей
церкви, от него осталась эта книга. Странно, что сам Камерад её не прочитал,
не захотел узнать  её тайну,  хотя  был человек,  любопытствующий  ко всему,
и понимал, что здесь великая тайна. Отдал он мне её даром.
     Скучное это, надо сказать, занятие -- пастушество.  Иногда, чтобы время
веселее шло,  Камерад скакал  в ближайшую деревню  за бутылкой самогона;  мы
расстилали плащи  на земле  и садились поговорить.  Бывало,  что в разговоре
забывали о стаде,  и оно забредало  на посев люпина,  например,  или на поле
из-под картошки.  И тогда  весь хмель  выходил у нас с потом  в каких-нибудь
полчаса.  Нахватавшись зелени,  стадо бежало к реке,  а допустить, чтобы оно
после люпина напилось воды, нельзя было ни в коем случае, коровы пораздулись
бы.  Заскочив же  на картофельное поле  (убранное,  но с валяющимися поверху
клубнями),  эти  жадные  твари  начинали  давиться,  и  нужно их было  гнать
как  можно  скорей,  чтобы  они  не  успевали  ничего  схватить  из-под ног,
и  одновременно  надо  было  задыхающимся  коровам  протыкать  шилом  глотку
в определённом месте.
     Наверное,  и для народа это гибельно:  вдруг,  без присмотра  заскочить
на тучное пастбище.  И тогда остаётся что,  спасительная жестокость?  Гнать,
колоть?

     По телевизору  увидел  беседу  журналиста  с учёным-экономистом.   Умно
говорит доктор-экономист, очень умно.  Эти доктора в экономике всё равно что
литературоведы в литературе.  Которые  лучше  Толстого и Чехова  знают,  как
пишутся книги,  но которые, увы,  сами не в состоянии написать ни "Казаков",
ни "Степи".

     Умер  Миша  Рыжик,  мой ровесник.   Человек  простой души,  добрый,  но
беспутный, пьяница. Несколько лет назад он уехал отсюда как беженец, получил
квартиру под Брянском. Там его обжулили другие "беженцы" -- из Азербайджана.
Торговцы водкой.  Открыли кредит,  позволили влезть в долг,  из которого  --
знали -- ему не вылезти.  Потребовали срочно оплатить.  Согласились  принять
к оплате  квартиру  за четверть  настоящей цены.  Вернулся  сюда,  поселился
в пустующей хате.
     Умер Рыжик смертью праведника:  заснул и не проснулся.  Шофёр автобуса,
приехавшего утром в Селище,  понёс ему сигареты, которые он заказывал вчера,
дверь была заперта,  в окно было видно,  что хата  полна дыма.  Шофёр разбил
окно,  вытащил тело  на улицу.  Видно,  закурил перед сном,  сигарета  упала
на тюфяк. А заснул крепко потому, что за полчаса до этого (на зорьке) сбегал
к Кобячку за бутылкой.  Вчера вечером приходил ко мне,  просил дать почитать
чего-нибудь.  Ничего не выбрал.  Книг много, но не нашлось ни одной, которая
спасла бы человека.

     Рыжика хоронили пьяницы:  братья Красовские,  Валя Красногорский, Настя
и др.  Приходили звать  Емельянова,  Марья прогнала их прочь,  приговаривая:
"Скоро  вы все  там  будете".  Для  пьяниц  и  смерть  товарища  лишь  повод
поскорей выпить.  Рыжик  умер утром,  в полдень того же дня  его захоронили,
не дожидаясь, пока приедут родственники.

     Приезжали родственники Рыжика, в хате у него оставили ритуальный стакан
водки, замкнули хату. Кто-то из Селища высадил дверь, выпил водку.

     Прежние хозяева жизни вышли из подполья революционного,  нынешние  тоже
из подполья  -- экономического.  Всякое подполье выносит одинаковых существ:
крысоподобных.

     Ходил за чаем в магазин.  Злое, скучающее лицо продавщицы, обыкновенное
для нашего времени  человеческое  лицо.  Старуха  Козкина  покупала  буханку
хлеба.  Её лицо  --  современное,  может быть,  семнадцатому веку,  не концу
двадцатого.  Подала продавщице деньги,  чтобы  та сама отсчитала.  Пока были
старые деньги,  таким старухам,  как  Козкина,  достаточно было  знать  счёт
до ста.  Но теперь пошли тысячи и миллионы,  слишком непредставимые  для них
числа.  Продавщица этим пользуется,  обдуривает старух.  Я нарочно подождал,
пока  она  рассчитается  с  Козкиной.  Продавщица  громко,  явно  для  меня,
отсчитала денег  сколько надо,  Козкина  при этом  согласно  кивала головой:
"Ага, ага..."  Не было бы свидетеля, продавщица обманула бы её, а она так же
согласилась бы.  Она знает,  что  продавщица обманывает её,  но соглашается,
машет рукой на это: "А, нехай..."

     Всё зло мира имеет физический эквивалент  в количестве оружия.  Сколько
оружия на складах, столько зла в мире. Из сгустка страха, вожделений, похоти
власти, коварства, ненависти материализовалась атомная бомба. Все эти жуткие
мегатонны -- эквивалент зла,  распылённого  по планете.  Все  атомные бомбы,
какие ни есть  на земле,  уже взорвались  в духовном теле планеты.  Хиросима
и Чернобыль -- это искупление распада духа, малое пока что искупление.

     Ходил на уток. Возвращаясь, попал под дождь. Вдруг -- как всегда бывает
-- неизъяснимое блаженство  нашло  от суммы простых физических ощущений:  от
капель дождя, скатывающихся по щекам, от ружейного ремня, давящего на плечо,
от хлопающей по сапогам травы. И полнейшее согласие с жизнью.

     Встретясь в лесу с Левым, спросил его, который час.  "Полдвенадцатого",
-- посмотрел на часы Левый.  "Быть не может", -- для меня было ясно, что час
более поздний,  намного поздней.  "Точно тебе говорю",  --  заспорил  Левый,
показывая часы. Часы стояли.
     Мне кажется,  русский человек  живёт  в чудовищном,  извращённом  мире,
и мир этот таков  потому,  что извращены ощущения элементарного,  основного:
пространства,  времени,  силы  тяжести.   Слишком  неточны,  прихотливы  эти
ощущения.  Реальность  для нас произвольна,  деформирована,  отсюда произвол
революций,  великих переломов,  перестроек,  эстетический и прочий произвол,
пронизывающий  нашу  жизнь  от  быта  до  бытия.   Все   наши  революционеры
и  грандиозные  реформаторы  --   это  люди,  не  чувствующие  предметности,
конкретности    мира,    притуплённо    осязающие    пространство  и  время,
не  различающие   год  и  десять  лет   жизни,  пространство   своей  страны
и пространство мира,  абсолютно не ощущающие,  что  можно  реально  вместить
в пятьдесят дней и чего нельзя в них вместить ни при каких условиях. Я помню
свою ошарашенность  от интервью Гайдара по телевидению в декабре 91-го года:
"Осталось три недели...  До либерализации цен нам нужно провести необходимую
приватизацию и демонополизацию. Мы работаем по ночам, готовим документацию".
Пример  идиотизма  на  уровне  первичных  ощущений бытия,  когда  совершенно
не чувствуется  разница между тремя неделями и тремя годами  (за какой срок,
может быть, и реально что-то сделать в масштабах России).

     Пришла из Артёхова тётка в гости. Я попросил рассказать, как умерла моя
бабушка  (умерла она нехорошо,  самоубийцей).  Тётка рассказала.  Рассказала
ещё, как после этой смерти она всё ходила на кладбище, плакалатам. И однажды
ей приснилось, что в поисках матери она пришла на тот свет. Там её встретила
одна старуха из Артёхова и повела смотреть. Тётка увидела золотой купол, под
которым  сидела  Богоматерь с младенцем.  Старуха объяснила тётке,  что  это
её младенец на коленях Богоматери,  но её к нему не пускают (она в молодости
родила тайно  и  умертвила ребёнка,  это открылось).  Тётка услышала  голос,
который сказал, что этот младенец и будет судить людей, когда придёт срок.

     Просмотрел  учебник  алгебры,  по  которому  учился  в  десятом классе.
Неужели  я  это знал,  и  даже на пять?!  Зачем?  Всё,  что пригодилось мне,
что  помогает жить,  я узнал  в первые школьные годы.  На что же  я потратил
десять лет?  Да,  вероятно,  нужно знать  историю средних веков  Европы,  но
не нужнее ли знать историю своего села,  района?  Полезно изучение географии
мира, но не полезней ли изучение природы близлежащей местности?
     Школьная программа отучивала нас от живого чувства родины, от почвы, мы
десять лет изучали не то, что находилось рядом, но то, что было далеко. Наше
поколение вырастало  с чувством,  что настоящая жизнь  не здесь,  но  где-то
далеко,  что после школы обязательно надо куда-то ехать,  что-то искать.  Да
и поколение  наших родителей  такое же.  Почти  все мужики,  ровесники моего
отца, поехали искать что-то в Сибири, на Дальнем Востоке, в Казахстане.  Те,
что вернулись в Селище, вернулись поистаскавшиеся, подуставшие, продолжающие
жить  кочевым  беспокойством.  Поэтому  от селищенской  жизни  всегда  веяло
временностью, неустроенностью,  поэтому с такой лёгкостью,  как будто готовы
были,  поехало  из  Селища  после  выпадения  радиации  множество  стариков.
Не от боязни поехали, чего им бояться на старости лет.
     Я постоянно удивляюсь тому, что большинство селищан, проживших на одном
месте всю свою жизнь,  не знают,  как называется та или иная трава,  цветок,
не знают их свойств,  не знают названий птиц,  бабочек,  не знают точно, что
водится в лесу.  Бабы,  например,  уверены, что, кроме ужа и гадюки,  в лесу
водятся ещё "секундные",  "минутные" и прочие змеи (то есть от укуса которых
умираешь  через  секунду или минуту).  Не знают  примет  погоды,  прогноз её
слушают  по радио или телевидению.  Не знают  даже смысла  того,  что делают
по привычке из года в год.  Сегодня с утра, например,  был дождь.  Я смотрю,
после обеда  кое-кто боронит на огородах картошку.  Знают,  что спустя время
после  посадки  надо  боронить,  но  зачем  применяется  эта  агрономическая
операция,  толком не ведают,  поэтому и боронят вскоре после дождя.  По сути
дела, и это поколение,  хоть и живёт на земле, так же беспочвенно, как наше,
вовсе  уж  оторванное  от земли.  Отцы  и  мы  прошли  одно учение.  Учение,
ориентирующее  искать  жизнь  где-то далеко.  И ладно бы,  оно  учило  знать
историю  средних веков Европы,  но оно совсем не учило  знать своё,  родное,
предметное,  нужное в жизни.  Мой дед,  кроме  природных крестьянину  умений
пахать,  сеять,  косить  и  т. д.,  умел  ещё  шить одежду,  сапоги,  валять
валенки,  был  плотником,  столяром,  печником,  бондарем.  Умел  не  только
работать,  но  и  праздновать:   был   замечательный  певун,  танцор,  играл
на гармони и скрипке.  В нашей местности  скрипка была обычным инструментом,
и мужики их сами делали.  Причём ель,  из которой  делалась скрипка,  должна
была  пролежать  на чердаке  не меньше ста лет.  Срезать  ель  и положить её
на сто лет -- это значит  быть уверенным,  что  и через сто лет  люди  здесь
будут жить,  будут уметь  делать скрипки и играть на них.  Забыты и рабочие,
и праздничные  умения  прадедов.  Десять ученических лет  человек  в деревне
познаёт  интегралы-дифференциалы,   историю  французской  революции,  образы
Чацкого-Печорина-Онегина...   Зачем?  Чтобы  вскоре  забыть.   Знать  в  том
образовании,  которое я получил  в школе и институте,  значило не уметь,  но
запоминать  как можно больше.  Запомнить как можно больше информации,  почти
ни на что не годной.

     На  артёховском  кладбище  стояли   сосны:   высоченные,   раскидистые,
возвышающиеся  над  всем  лесом.  На  моей  памяти  их  повалили  до единой.
Потохоньку,  подло  (обтёсывая с комля на щепу),  неизвестно зачем.   Брёвна
из этих сосен  не годятся для строительства,  они слишком толстые,  тяжёлые.
На  дрова  они  тоже  неудобные.  Тогда  для чего?  Я  пытался  добыть ответ
на этот вопрос у одного артёховского мужика, повалившего на днях с приятелем
последнюю сосну-великаншу.  Разумного ответа я не услышал.  Повалили потому,
что было интересно посмотреть-послушать, как рухнет,  как шум и треск пойдёт
по лесу.  Вот так же,  я думаю,  было опрокинуто здесь всё,  что  можно было
опрокинуть  с шумом,  треском:  церкви,  панские усадьбы.  Детская  безумная
страсть.

     Самый ценный  Божий дар  человеку -- дар ученика.  Всякий талант -- это
прежде всего  дар ученика.  Бездарности  правят  жизнью  в России.  Которые,
едва научившись  чему-то,  считают себя вправе  учить других.  Талант учится
всю  жизнь,  такие люди  в  России  редкость.  Мы  ленивая  к  учёбе  нация.
Мы забросили главное своё обучение: Христово.

     Я помню, как в первый раз сбежал со школьного урока, в первый раз узнал
ощущение  человека,  сбежавшего  с  урока.   Ощущение,  требующее  вытворить
что-нибудь этакое. Особенно если сбежал с компанией.
     И мы, помню, стали вытворять:  спрятались под окном,  за которым сидела
учительница  (с её урока мы и сбежали),  и  затянули похабный стишок.  Потом
надули презерватив  и показали  его  в окно.  Учительница  была молоденькая,
дружила  с молодым учителем,  который  был  ниже её  на голову.  Она  пришла
в школу с забинтованной шеей, мы тотчас догадались: там засос.
     А  я  ведь  был  влюблён  в эту учительницу.  И вот  горланил похабщину
вместе с приятелем,  и было какое-то особенное удовольствие, что я издеваюсь
над тем,  во что  вчера  был влюблён.  Было  сладкое ощущение  товарищества,
скреплённого запретным делом.  Один я ни за что бы такого не сделал.  Одному
мне показалось бы стыдным,  глупым,  а вот вместе...  Сбиваясь в кучу,  люди
становятся способными на дурное, становятся пошляками.

     Можно сказать,  русский народ  однажды сбежал с урока.  Человек  должен
учиться  всю жизнь,  нет  у него  оснований  однажды сказать себе:  я вполне
образован,  я  теперь  всё знаю,  нечему  мне больше учиться.  Но  всю жизнь
человек  может  учиться  только  перед  Богом,   только  принадлежа  Церкви.
Пребывание  в Церкви  и есть  для человека  урок  через всю жизнь.  Все наши
паскудства,  гнустности,  безобразия  исходят  из этого внутреннего ощущения
сбежавших  с  урока  учеников.  Из этого ощущения  наша  духовная  скудость,
убожество,  недоразвитость -- пошлость.  Пошлость торжествует, она тотальна.
Душа, переставшая любить совершенство, переставшая стремиться к совершенству
(то  есть  Богу),   становится  душой  пошляка   --  человека  отучившегося,
нетребовательного к себе,  самодовольного,  у которого  шлягер вместо пения,
насмешка вместо веселия, удовольствие вместо радости.

     Сентябрь. Я с рюкзаком хожу по окрестным садам, ищу самых лучших яблок.
Лежу на сухой траве под какой-нибудь яблоней, смотрю. Сыплютсялистья, плывут
облака, летают ласточки.

     Возвращался вечером из леса.  Встретился с Никоновым.  Он шёл по улице,
глядя  строго вперёд,  со шприцем,  который держал словно скипетр.  На него,
пытаясь схватить  за штанину,  накидывалась сбоку  собачонка.  От ярости она
уже  не могла  гавкать,  только хрипела.  Никонов  её не замечал,  меня тоже
не заметил.

     Когда я пошёл в школу,  у меня не было чернильницы.  Негде было купить.
Школа размещалась в бывшем доме священника,  мы занимались в две смены.  Это
меня выручало.  Мой брат учился в первую смену,  я во вторую,  мы передавали
чернильницу друг другу.  Брат старше меня на семь лет, и в восьмом классе он
писал деревянной трёхкопеечной ручкой.  Это было  в конце шестидесятых годов
-- Россия, оторвавшись от земли, обживала космос.
     Постепенно перьевые ручки сменились шариковыми,  построили новую школу,
появились  в  достатке  учебники,  с  каждым  годом  в этом  смысле  учиться
становилось легче,  но учиться стали хуже.  Весь класс  моего старшего брата
продолжил учёбу в техникумах, в интститутах, из моего класса после окончания
школы большинство парней,  не зная, что делать дальше,  стало просто ожидать
армии, спиваться, некоторые вместо армии дождались заключения.

     Никонов после спора с женой подождал,  когда она заснёт,  сволок в кучу
одежду, облил соляркой и поджёг.  Сам убежал в лес.  На счастье, в дом зашла
старуха  Макариха.  Куча  горела  в коридоре,  огонь  ещё не распылался. Так
случилось, что в это же время в Селище загорелся пустой дом.  Никонов,  видя
издалека  столб дыма,  решил,  что с женой покончено.  Вышел  из лесу.  Жена
ждала его на опушке с топором в руках.  Для Никонова это обстоятельство было
слишком неожиданно,  но с собой у него  оказался  большой нож,  поэтому спор
продолжился примерно на равных.
     Дети, неразумные дети, на которых нельзя оставить дом,  -- могут сжечь.
Которых нельзя оставлять на самих себя.
     Ходили с отцом в Артёхов класть печь моей двоюродной бабке Фросе. У неё
двое сыновей,  один  живёт  в Краснополье,  другой  в Славгороде.  Тот,  что
из Славгорода,  был недавно  в гостях у матери  и пообещал привезти  печника
из Гомеля.  Последний местный печник  умер несколько лет назад,  а мужики --
то ли из лени, то ли из предубеждения, что сложить печь -- это очень сложно,
-- не берутся за такую работу.  Пока мы работали,  бабка рассказывала всякое
из прошлой жизни (она родилась до Первой мировой войны).
     И  чудно  было представить  после её рассказов,  что  вместо вот этого,
доживающего своё последнее, существования была разная,  сильная, многолюдная
жизнь. И в жилах людей из той жизни такла кровь, не алкоголь. "Столько крови
было!  Всю хату залило",  --  рассказывала бабка Фрося о гибели своего отца,
моего прадеда,  которого в тридцать первом году  застрелили через окно дома.
Живой,  обильной  крови человек  был прадед  и  если бы не погиб,  прожил бы
не меньше,  чем прожила  моя прабабка,  его жена.  Прабабку  звали  Марьяной
(прадеда  --  Осип),  она  была  немка  по крови,  её  отец  Тимофей  Бэккер
до  революции  служил  управляющим  в имении  своей  родственницы  (недалеко
от  Краснополья),   умер  от  голода  в  том  же  тридцать  первом  (богатая
родственница уехала в Германию в начале революционных лет). Прабабка Марьяна
ни разу в жизни  не болела,  ходила по снегу  босиком,  спала на полу зимой,
дожила  до такой старости,  что  перестала  помнить,  в каком  она  возрасте
(ей было за сто),  убегала из дому  на гулянки (её закрывали,  привязывали),
чтобы поиграть с парнями (кровь!).
     Дочки Осипа и Марьяны (одна уже покойница, родная мне бабушка), хотя их
жизнь была отчаянно трудной,  выглядели не так поношено, как люди следующего
за ними  поколения.  И  лица  у них  породистей,  и  глаза  яснее,  и зубов,
к примеру, у бабки Фроси во рту больше, чем у моего отца,  хотя он младше её
на двадцать лет.  Они пили ещё чистую воду, дышали чистым воздухом, и жизнь,
в которой  иногда  проливается кровь,  всё-таки  здоровее  жизни,  в которой
льётся и льётся водка.
     Из рассказов бабки  запомнилось ещё:  колокольный звон церкви в Селище,
толпы праздничного народа, идущего и едущего на пасхальное богомолье,  толпы
ярмарочного народа...  на конях, на волах, пешком...  Обгоняя всех,  на паре
вороных скачут дочки пана Шепеля (который жил здесь паном до самых тридцатых
годов), приехавшие из Киева на каникулы;  отряд красноармейцев с песней (ими
была разбита банда Савицкого,  гулявшая здесь  с восемнадцатого  по двадцать
первый год) -- сильные, красивый кони,  играющая сила людей:  едут,  поют и,
привстав на стременах, саблями -- жик! жик! -- ветки верб над дорогой. Сила,
жизнь, праздник!  Куда уехали эти сильные люди?  Куда ушли толпы богомольцев
и ярмарочные толпы?

     Холодно.  Пришли  из Кургановки  два  молодца  лет  по сорока,  просили
сложить им печку.  Утро,  но видно,  что  уже выпившие.  Всю жизнь  валяются
на этой печке  и не полюбопытствовали узнать,  как она устроена.  А устроена
просто:  кирпич на кирпиче.  Пришла старуха Красовская купить у матери сала.
Её сыновья не держат ни огорода, ни скота, то, что зарабатывают или получают
по пенсии,  пропивают.  Обоим  под пятьдесят,  один  уже пенсионер.  Старуха
их кормит.  Я поздоровался,  она не ответила.  Мать объяснила:  "Она глушка.
От старости оглохла".

     Вчера ночью раздался стук в окно.  Что такое?  Привезли государственный
навоз  из  Гнилицы,  меняют  на  самогон.  Сегодня  то же самое,  но  другой
тракторист.  Получил  свой самогон,  попросил стакан и чего-нибудь закусить.
На  улице  дождь,  грязь,  темень,  ему  ехать  десять  километров  по лесу,
по бездорожью,  но ему обязательно нужно выпить.  Я спросил,  почему  у него
рука забинтована.  Охотно рассказал: тесть топором рубанул. Выпивали вместе,
поспорили.

     Власть в России -- не отеческая власть, не мужская. Она женской, слабой
природы.  Она больше руководит людьми,  чем делом.  Отсюда слабость к лести,
склонность к приятному самообману и т. п.  Всякий начальник на Руси понимает
управление именно как управление людьми, не делом.  Дело может не слушаться,
не получаться,  лишь бы слушались  подчинённые,  тогда  начальник  чувствует
себя  вполне начальником.  И народ признаёт естественным этот порядок вещей.
Ведь  по  делам  их,  наших  главных  начальников,  давно  судить  надо,  но
не от состояния дел зависит их участь,  а от рейтинга, то есть от количества
людей, согласных быть в подчинении у этих начальников.

     Детей отсылают спать,  начинается пошлость:  анекдоты, сплетни,  пьяные
вольности...   Строй  современной  жизни   создан   в  угоду  пошляку,   его
удовольствиям,  поэтому  жизнь бездетна.  Дети  отосланы,  и  даже не в сон.
В пошлой жизни нет детства, нет чистоты, свежести, тайны, восторга,  новизны
обновления,  то есть нет вечного отрока -- Христа,  нет  Его Отца Небесного.
Из пошляка глядит мёртвая душа, замученный ребёнок.

     Тихий вечер.  Смотреть и смотреть бы на закат,  на зеленеющее небо  над
лесом, на серпик месяца над верхушкой ели...  Слышно, как в деревне ругаются
люди.  Не понимаю!  Словно в тёмной,  тесной норе живут.  Как можно ругаться
в такой вечер!  Из-за чего можно ругаться?  Брошенным здесь людям  любить бы
друг друга  из последних сил...  Живут  как  на хуторах,  от  дома  до  дома
не  докричишься,  и  всё равно  умудряются  чего-то  не  поделить.  Какие-то
детские обиды, счёты, но недетская ярость в крике.

     Мы  другой  народ,  не  тот,  что  жил  на  этой  земле  ещё  несколько
десятилетий  назад.  В  метафизическом  составе  той  жизни  видно  действие
роковых и промыслительных сил,  жизнь человеческая  была  --  судьба.  Жизнь
современного  человека   есть   что-то   нелепое,   однообразное,   смешное,
неинтересное.  Особенно  это видно  на примере смерти.  Как  нелепо,  глупо,
смешно  или  как скучно  умирают сегодня люди.  Чепуха какая-то,  не смерть.
Рассказать не о чем!
     Смотрю на фотографии молодых деда и бабушки, Александра и Ольги.  Какие
красивые люди! И какая страшная была их судьба, как страшно они оба погибли.
Опасно  быть красивыми людьми  в подлые времена.  Мой прадед  Осип  тоже был
красивый человек,  его убил урод,  дурак по кличке Шкороделло.  Прозвали его
так  потому,  что  в юности  он  бежал  за кем-то  с ножом,  грозя зарезать,
споткнулся  и этим ножом поранил себе ногу  так,  что не мог потом нормально
ходить, приволакивал ногу, шкородил.  По-разному получаются убийцы,  но есть
такие,  у которых, что называется,  на роду написано стать орудием зла.  Они
убивают  крепких,  стойких,  кого зло бессильно сделать предателем,  трусом.
Физическое  убийство  есть  бессилие зла.  В двадцатом году  предеда  хотели
расстрелять  бандиты Савицкого.  Они узнали,  что  у прадеда  есть винтовка,
потребовали отдать.  Он не дал,  повели к лесу.  За деревней ударил наотмашь
одним ударом обоих конвоиров, те кувыркнулись, а прадед -- в лес.
     В тот вечер  он вёл  собрание  пайщиков сельпо,  председателем которого
был.  В доме  стояла духота,  прадед раскрыл окно  и стал  перед ним,  чтобы
остудиться,  сказав  при  этом:  "Не влепил бы  мне  кто-нибудь  в плечи..."
Шкороделло  с обрезом  сидел  на дереве,  в патрон  он набил  всякой  дряни:
черепков, гвоздей... За убийство ему пообещали галифе и хромовые сапоги.
     Погиб прадед по причине родственной ревности и ожесточённости,  то есть
по причине вековечной тесноты в одном роду Каинова и Авелева,  но похоронили
его как жертву кулацкого заговора,  и над гробом  играли революционные марши
-- это уже звучали бред, нелепица новой метафизики жизни.

     Сколько я знаю случаев родственных тяжб,  вражды,  причём такой вражды,
какая  редко  случается  между  чужими людьми.  Ненадёжно  кровное  родство.
Церковь  устанавливает среди людей  иную родственность  --  духовную:  связь
брачующихся, связь живых и мёртвых, связь крёстных отцов с крёстными детьми,
братская связь церковной общины... Общая вера скрепляет народ крепче, нежели
общая  кровь.  Прежняя  государственная  власть  держалась  на этом родстве.
Государь  был  крёстный отец  всего народа,  это была  живая связь  власти и
народа, живое чувство -- родственное.  Порвалось и это родство русских людей
между  собой.   Какие  чувства  испытывают  нынешние  президенты  к  народу?
Во всяком случае, не отцовские, отцов не выбирают на пять лет.

     Солнечно и морозно. Ах! Я смотрю в окно на сад:  дятел стучит на сливе,
белочка пробежала  по забору --  с колышка на колышек.  По листьям  топчется
сорока,  смотрит,  вывернув  головку  на дятла.  А  вот  куропатки  прошлись
по саду.  Сколько,  однако,  живности  здесь  развелось!  В детстве,  помню,
и  сорока  была  редкостью,  всё-таки  лесная птица,  а  теперь  они  вместе
с воробьями клюют в корыте у свиней, клюют гнилые яблоки в саду.

     За десять лет лес подступил к самой деревне. Лес молодой, но за ним уже
не видно  домов.  Ни за что,  если  смотреть  издали,  не скажешь,  что  там
селение, люди.  Ничего поднявшегося над землёй, ничего построенного на века.
Старые дома,  новые дома,  но каждый дом строился на жизнь всего лишь одного
поколения,  отцы  не  рассчитывали,  что  в их домах  останутся  жить  дети.
В  Селище  люди  живут  двести  пятьдесят  лет.  Двести  пятьдесят  лет  они
тут  что-то делали.  Что осталось  от их общего двухвекового труда?  Ничего.
Всё, что есть,  построено в последние тридцать лет.  И от этого построенного
последним,  брось его люди  совсем,  не останется  даже  руин.  Единственное
наследство,  которое  передавали  отцы детям,  которое переходило  через все
поколения, -- иконы.  Может быть, другого наследства и не надо, но последние
поколения отказались и от этого наследства. Уезжая, забывали иконы.

     С  ума  сойти!  Ещё в этом веке жил  Лев Толстой.  Век кумиров толпы --
комиков и политиков, век Чарли Чаплина и Адольфа Гитлера. Похожая внешность,
оба эксцентрики,  оба пошляки  (тоталитарное государство  всегда государство
пошлости,  кто бы ни был в нём кумиром -- политик или эстрадный комик),  оба
имели  оглушительный успех,  оба  создавали атмосферу,  в которой  всё можно
по отношению к человеку. Если человека можно осмеять, то убить его потом тем
более можно. Какое-то там ничтожество... Представить, что, предваряя Христа,
по Галилее  гастролирует  Чарли Чаплин,  собирает толпы людей,  смешит их...
Невозможно представить.  В мире,  в котором стоит хохот,  не слышно  Божьего
Слова. В таком мире остаётся орудовать человекоубийцам.  Над Христом, прежде
чем распять Его, надругались, насмеялись. Последнего нашего Государя сначала
осмеяли  (пресса,  общественность),  потом  убили.  В осмеянном  не остаётся
священного, противостоящего смерти.

     Тишина, чистота, мороз. Запад весь в огне, а на востоке небо сиреневое,
как неземное.  В вышине звезда.  Где-то за лесом  тарахтит  по мёрзлой земле
телега. Так же она тарахтела здесь двести лет назад.

     Сижу перед окном,  читаю З. Гиппиус.  Возле нашего дома стоит на дороге
трактор.  Два дня назад приехал на нём из Артёхова некий Толя. Искал самогон
в Селище.  Нашёл,  разумеется,  но не доехал домой. Трактор заглох.  Сегодня
Толя вернулся за ним.  Вместе с женой. Оба пьяные.  Зашли в дом, ещё выпили,
жена  стала матюгаться  на Толю,  пошли  заводить  трактор.  Я вышел  вместе
с ними.  Жена залезла в кабину, Толя стал дыркать пускачом.  Пускач задымил:
сгорела  прокладка.  Толя  разгневался,  кинулся  к жене,  та  закрылась. Он
показывал ей железяку и кричал:  "Вылазь, такая-сякая! Приедем домой, убью".
Жена отвечала кукишами.  Подъехала машина,  Толя к шофёру:  "Выручай,  друг.
Надо в Артёхов за прокладкой". -- "Не могу,  я человека домой везу".  А этот
человек был  вповал пьяный Кузьмич.  "Да ну его...  Выгружай".  И выгрузили,
бросили  Кузьмича  лежать  прямо на дороге,  поехали  в Артёхов.  Я  подошёл
к Кузьмичу,  увидел, как у него из ноздри выдувается жёлтый сопливый пузырь,
и поспешил отойти.
     Сегодня  Толя  так и не вернулся с прокладкой.  Жена посидела в кабине,
протрезвела,  поплелась  домой  пешком.  Протрезвел  на  морозе  и  Кузьмич.
Поднялся,  сделал  несколько  шагов,   остановился,  соображая,  куда  идёт.
Сообразил,  повернул к дому.  Я подумал,  что  с книжкой З. Гиппиус я вполне
подходящий участник сего бреда.

     С утра валит снег.  В снежных вихрях дыркает пускачом Толя.  Сегодня он
пришёл  злой и трезвый.  Ещё слышно,  как ломают на дрова  дом Ивана Ильича.
Всё в снегу,  всё отбелено,  просветлено.  Шиповник под окном: белые ломаные
линии с красными пятнами там и сям.
     Услышал  в лесу  страшный сорочий переполох,  пошёл  на место  и увидел
лосиную западню. Ошмётки крови, требуха, дерьмо, присыпанное снегом. Сороки.
Я выстрелил,  сороки разлетелись, наступила тишина.  Я знаю, чья это работа:
местного егеря и председателя сельсовета. Что это для них?!  Охота. Но какое
же  удовольствие  в такой охоте?  Ради мяса?  Но  они  не живут  впроголодь.
На продажу?  Вряд ли...  Наверное, в простоте желаний это делается:  хватать
всё, что можно схватить.

     Два дня  нет электричества.  Пахнет как в детстве  --  керосином.  Хоть
и керосиновое,  но  всё-таки  живое  пламя,  потрескивающее,  вздрагивающее.
На полу отсвет от огня, пляшущего в грубке.

     Весна. Нечем кормить коров на ферме в Кургановке. Коровы дохнут. Кто-то
вспомнил,  что в сенажной ямке в Селище лежит сенаж ещё с 86-го года.  В том
году  зачем-то запасались  силосом и сенажом,  хотя  радиация на лугах  была
убойной силы. Даже сейчас она местами вокруг Селища превышает четыреста кюри
на квадратный километр  (учёные  спорят,  вредно  или  не  вредно  жить  при
радиации до пяти кюри на квадратный километр).  В том же 86-м году  в Селище
зачем-то  были построены новый магазин,  кафе,  быстро проложили асфальтовую
дорогу,  соединившую  наконец-то  наше село  с райцентром.  Магазин  и  кафе
заезжие мародёры  разобрали  на кирпичи,  вот и сенаж  десятилетней давности
пригодился.  Говорят,  отличного качества сенаж.  Да,  травы в том году были
диковинные.  Как и вся,  вдруг переменившаяся от выпадения радиации,  жизнь.
Но самое диковинное,  чему я больше всего удивился, приехав летом в деревню,
был объявленный самими жителями  сухой закон.  Если бы меня кто-нибудь перед
этим  стал уверять,  что такое возможно,  я бы ни за что не поверил.  Но это
было, свидетельствую:  с 86-го по 91-й год в Селище существовал сухой закон,
установленный не начальством,  но самими жителями,  которые решили и провели
постановлением  через  сельсовет  это решение,  запрещающее  завоз и продажу
в магазине  любых  спиртных  напитков.  Это  произошло  за несколько месяцев
до радиации,  и  -- тоже  свидетельствую --  по сравнению  с тем,  что было,
пьянство, можно сказать, прекратилось, а народ говорил: раньше это надо было
сделать.  Как наваждение какое-то спало!  И у мужиков  сразу нашлись занятия
поинтереснее пьянки:  кто-то пчёл завёл,  кто-то опять купил ружьё  (прежнее
было пропито), кто-то увлёкся рыбалкой...
     Да,  раньше  надо было это сделать.  А лучше было бы  не начинать этого
совсем, то есть не завозить никогда этой гадости в Селище.  В нашем магазине
не было  многого,  нужного для жизни,  но всегда были  водка,  вина,  коньяк
и разные прочие  ликёры,  ромы,  кальвадосы.  И  никто  никогда не спрашивал
у селищан,  нужно ли это им.  Не селищане  решали,  везти им с Кубы ром  или
не везти.  А если соблазн появился,  трудно устоять  против него,  для этого
надо быть святым.  Тем более  если не знаешь,  на что другое можно потратить
деньги. Самый широкий выбор в магазине был выбор алкоголя.
     Сухой  закон  в  Селище  продержался  до самых рыночных времён.  Теперь
спасаться возможно только поодиночке.  Одиночки и спасаются, остальные пьют.
И  никогда  ещё  водка  не  была  такой  дешёвой и ядовитой.  Сколько  людей
в здешних местах  она  свела  в могилу  за последние пять лет.  Больше,  чем
радиация.

     За последний месяц на кургановской ферме сдохло от бескормицы 56 коров.
И что?  А ничего!  Директор  СХП  директорствует  (как обычно -- вполпьяна),
контора пишет (и по-прежнему на месте в ней главбух,  просто бух,  кассирша,
экономист  и пр.),  доярки дергают соски полумёртвых коров,  районная газета
печатает сводки надоев. Последний суточный надой в Кургановском СХП составил
0,4 кг на одну корову (то есть, два стакана).  Ещё деталь: в Кургановке есть
строительная бригада.  Как  всё остальное,  она  элемент  прежней  структуры
хозяйства.  Прежде это был  необходимый элемент,  в совхозе постоянно что-то
строилось,  перестраивалось,  ремонтировалось.    Сейчас  строителям  делать
нечего, но бригада существует.  Причём в составе:  прораб, бригадир, рабочий
(один).  Никогда не было таких вольных времён для начальства,  как последние
несколько лет.  Делай, начальник, что хочешь!  А не хочешь, ничего не делай.
Спросу с тебя теперь  никакого,  а вдобавок к прежним льготам и зарплате  --
полное твоё владение  над всем,  чем ты раньше  только управлял:  хочешь  --
продай, хочешь -- сгнои.
     Народ  утратил  радость  жить.  Как  вернуть  эту  радость?  Я  спросил
у матери, что нужно народу сейчас?  Мать ответила: "Война нужна".

     Пьют  бабы,  причём так,  как  не  пьют  мужики.  Такого  здесь  раньше
не бывало.  Запои -- как эпидемия: запивают деревнями, по многу дней подряд.
Пьют семейные, многодетные.  Зашёл один мужик из Артёхова,  рассказал:  жена
пьёт вторую неделю, он сам доит корову, кормит детей.  Показал большой синяк
на груди -- жена ударила утюгом. Хотя сам далеко не трезвенник.
     Нет, не война нужна. Нужна молитва, нужна песня.  Пока человек молится,
пока поёт  песни,  он  дышит радостью.  Народ  забыл  слова радости:  песни,
молитвы.  Политики,  журналисты научили его другим словам -- безблагодатным,
мертвящим.

     Дети,  испорченные дети.  Снова зашёл тот мужик,  которого жена недавно
ударила утюгом. Снова жаловался.  Жена допилась до больницы, он остался один
хозяином в доме.  В последнее время было тепло, но случилось два дня холоду,
он решил  растопить грубку.  Жена,  как чувствовала,  позвонила  из больницы
(она завфермой,  поэтому  в доме есть телефон):  "Ты грубку смотри не топи".
-- "А что такое?"  --  "Не топи,  я тебе говорю".  --  "Да я затопил".  Жена
в тот же миг выздоровела. Она, оказывается, в грубку спрятала деньги.  Мужик
разметал поленья,  деньги  уже начали тлеть.  Тем же вечером жена  вернулась
из больницы и первым делом схватилась за утюг.
     Сидит  лысый мужик,  жалуется,  как ребёнок.  Между тем  он  отец троих
детей.  Которые,  кстати сказать,  уже пробуют воспитывать родителей,  когда
те чересчур балуются. Старший сын несколько раз побивал пьяную мать.

     Пасха. А люди в той же одежде, в которой ходили вчера, то есть в чистой
(вчера  топились  бани),  но  не в праздничной.  И это  исчезло,  стало  как
в городе,  в  котором  по  одежде  ни за что  не  поймёшь,  вечное  у  людей
воскресенье или вечная среда.  Каждый день одно и то же.  А ещё лет двадцать
пять назад все в этот день в Селище надевали праздничные одежды. Забыли уже,
как надо праздновать, но ещё помнили, что сегодня праздник.  С утра обходили
с крашенками крестников, крёстных, христосовались.  Бабы и дальше продолжали
христосоваться:  несли крашенки  покойникам  на кладбище.  Мужики  сходились
на цвинтаре.  Стояли  разговаривали,  ждали чего-то.  Ожидание заканчивалось
выпивкой.
     Кончились праздники на Руси.  Как быстро всё закончилось!  А ведь я ещё
помню ту старую Русь, ищущую не лёгкости, но радости. Помню жизнь, в которой
был труд,  труд,  но была и песня.  Жизнь,  в которой мужики пахли  трудовым
потом, не водкой. Я ещё услышал, запомнил запахи, звуки старой Руси, которая
в нашем захолустье задержалась остатками своими до начала семидесятых годов.
Помню запах и свет керосиновой лампы;  помню разговоры под этот запах и свет
(вечерами люди сходились поговорить);  помню  стариков  с детскими глазами и
сивыми бородами  (у нынешних стариков  глаза мутные,  а вместо бороды  у них
грязная щетина);  помню  и лапти  (их носили ещё  некоторые старики);  помню
деревянные вёдра  на колодезных журавлях  и вкус воды  из этих вёдер;  помню
запах дёгтя и сбруи,  запах вечерней пыли, поднятой на дороге табуном коней,
их ржание и дрожь земли под копытами;  помню запах хлеба,  вынутого из печи;
помню запах чернил и скрип полкопеечного пёрышка;  помню  песни баб,  идущих
на работу  и  возвращающихся  с работы,  песни праздников  и вечерние песни,
песни  цыган,  проезжавших  табором  через село,  песни  старцев  (так у нас
называли слепцов лирников,  ходящих от деревни к деревне,  поющих под лиру),
как сейчас вижу пару этих старцев  --  старика и старуху,  вижу  их страшные
бельма,  соломенные брыли, домотканные, расшитые красным одежды, торбы через
плечо,  слышу трескучую лиру и страшное пение.  Я не мог тогда понять, о чём
они поют, но помню, что слушать их было страшно.  Мама мне говорит, что пели
старцы о конце света, о том, что этот век будет последним.
     Для того места, на котором они пели, для Селища,  этот век в самом деле
оказался последним.  Но пророчества слепых волхвов слушали не одни селищане:
старцы бродили дорогами всей Руси, повсюду пели о последнем веке.


Популярность: 11, Last-modified: Mon, 18 Aug 2025 14:34:44 GmT